Отсидел восемь лет и вернулся в родное село — шарахались все, кроме одной женщины
Рейсовый пазик высадил его на развилке у покосившегося указателя и, надсадно взревев старым мотором, укатил в сторону большака, обдав талой мартовской жижей придорожный сугроб.
Егор остался один.
Перехватил поудобнее лямку потертой брезентовой сумки, поправил воротник темно-серой куртки и глубоко вдохнул сырой, пахнущий прелой хвоей и речным льдом воздух. Родной воздух. Восемь лет он помнил этот запах каждой клеточкой кожи, считая дни от подъема до отбоя за глухим забором колонии строгого режима под Воркутой.
Егору было тридцать восемь. До срока был он в селе первым плотником и трактористом — весел, горяч на руку, широк в плечах. А ушел по глупости, страшной и пьяной.
Восемь лет назад на лесопункте случилась драка: заезжие шабашники из города начали куролесить в клубе, один из них замахнулся монтировкой на младшего брата Егора, шестнадцатилетнего Пашку. Егор налетел коршуном, выбил железо, ударил раз, другой… Тот упал виском на чугунный угол гусеничного трака. Смерть на месте, статья за умышленное причинение тяжкого вреда, повлекшее смерть, суд, этап.
Пока он сидел, мать сгорела от инсульта за два года. Брат Пашка, не выдержав людской молвы и косых взглядов, уехал на заработки куда-то на Дальний Восток и затерялся. Родовая изба на краю села стояла с заколоченными окнами, просевшим коньком и заросшим бурьяном огородом.
Егор зашагал по сельской улице.
Был полдень. У магазина стояли бабы с сумками, возле почты прогревал мотор старый председательский уазик.
Как только высокая, широкоплечая фигура Егора показалась на дороге, разговоры у магазина мгновенно смолкли. Женщины испуганно подобрались, переглянулись и демонстративно повернулись спинами, делая вид, что разглядывают витрину.
Дядя Миша, бывший бригадир, с которым Егор до тюрьмы из одной фляжки чай пил на делянках, торопливо юркнул в кабину машины и захлопнул дверцу.
Никто не поздоровался. Никто не кивнул. Воздух вокруг него сделался ледяным, колючим, словно чума шла по деревне.
«Зэк пришел. Душегуб», — читалось в каждом прищуре за занавесками бревенчатых домов.
В селе память долгая, а страх — еще дольше. Для них он перестал быть веселым Егоркой, мастером на все руки. Он стал клейменым волком, от которого надо прятать детей и запирать амбары на два замка.
Егор дошел до родительского дома, с трудом сорвал ржавый замок с калитки. Во дворе снегу было по пояс. Крыльцо подгнило, в избе пахло мертвым холодом, мышиным пометом и застарелой сыростью.
Он не стал жаловаться судьбе. Скинул куртку, нашел в сарае старую лопату, откопал дровяник. Березовые плахи за восемь лет истлели наполовину, но сухие щепки нашлись. К вечеру в старой печи неуверенно затрещал огонек, выгоняя вековую сырость.
Егор сидел на лавке в темноте, глядя на угли, и думал, как жить дальше. Паспорт в кармане, справка об освобождении, три тысячи подъемных денег — вот и все богатство.
На работу в леспромхоз его не возьмут: начальник участка, Степан Ильич, еще на суде кричал, что убийцам в тайге не место.
В дверь тихо, нерешительно постучали.
Егор вздрогнул. Поднялся, подошел к сеням, отодвинул тяжелый засов.
На пороге стояла Марья Воронова.
В темно-зеленой теплой куртке, в шерстяном шарфе, из-под которого выбивались темно-русые пряди. В руках она держала берестяной короб, накрытый чистым льняным полотенцем. От короба шел умопомрачительный, горячий дух свежевыпеченного ржаного хлеба.
Егор замер, опустив руки по швам:
— Ты чего, Марья? Перепутала, может?
Марье было тридцать шесть. Жили они по соседству через огород. Судьба у бабы была горькая, не слаще его собственной: пять лет назад муж ее, местный егерь, утонул по весне в полынье на реке, спасая лосячьего теленка.
Осталась Марья одна с четырехлетней дочкой Полинкой. Тянула хозяйство, работала медсестрой в сельском медпункте за копейки, никому не кланялась, жила гордо и чисто.
— Ничего я не перепутала, Егор, — тихо сказала Марья. Голос ее был ровным, без тени страха или брезгливости. — С возвращением тебя. В избе у тебя пусто, знаю. Вот, хлеб только из печи вынула, да сала шматок, да картошки чугунок. Поешь с дороги.
Егор не шелохнулся. Желваки на его обветренном, иссеченном тюремными ветрами лице заходили ходуном:
— Ты в окно-то глядела, Марья? Все село от меня шарахается, как от прокаженного. Увидят, что ко мне ходишь — со свету сживут. Скажут: к душегубу прибилась.
Марья посмотрела ему прямо в глаза — спокойно, глубоко, своими ясными серыми глазами:
— Люди говорят то, что им со страху мерещится. А я помню, Егор, как ты зимой двенадцатого года отца моего на себе из тайги пять верст тащил, когда ему ногу деревом перебило. И как Пашку своего от дурного берег, тоже помню. Грех на тебе страшный, спору нет, но ты за него сполна отсидел. А человеком быть никто не запрещал. Возьми короб-то, остынет.
Она сунула теплый берестяной короб ему в руки, развернулась и быстро пошла по тропинке через сугробы к своему дому.
Егор стоял на ледяном ветру, прижимая к груди теплый хлеб, и впервые за восемь страшных лет по его небритой, огрубевшей щеке покатилась одинокая горячая слеза.
Потянулись тяжелые, глухие дни.
На работу Егора действительно не брали. Директор пилорамы на порог не пустил: «Мне тут уголовников не надо, мужики взбунтуются».
Егор не спорил. Брался за любую черную работу: колол дрова дряхлым одиноким старухам на дальнем краю села, чинил прохудившиеся крыши за буханку хлеба или десяток яиц. Денег почти не брал — стыдно было.
Все село продолжало держать глухую оборону. Мужики при встрече отводили глаза, бабы забирали детей в избы, если он шел по улице с топором за поясом.
Только Марья не отворачивалась. То кринку молока передаст через забор, то спросит просто: «Как здоровье, Егор? Печь не дымит?»
А дочка ее, девятилетняя Полинка, вихрастая егоза, и вовсе перестала его бояться — выбежит к плетню, сунет карамельку в карман его куртки и смеется: «Дядь Егор, а вы мне свистульку из липы обещали!»
И он строгал ей свистульки. Долгими ночами сидел при керосинке, вырезая из мягкой липы птиц, коней, медведей, вкладывая в деревянные фигурки всю ту нерастраченную нежность, которую копил в себе годами казенной пустоты.
А в конце ноября грянула беда.
Зима в те края пришла рано и яростно. Ударил тридцатиградусный мороз, а к ночи со стороны тундры налетел ураганный ветер с мокрым, тяжелым снегом.
Пурга ревела так, что вековые ели на окраине трещали, как сухие спички. Провода оборвало в первый же час, все село погрузилось в непроглядную, воющую тьму.
ㅤㅤㅤ
Егор не спал. Сидел у топящейся печи, слушая, как стонет и вибрирует под напором ветра старый сруб.
Вдруг сквозь вой метели донесся глухой, протяжный треск, а следом — страшный, отчаянный детский крик со стороны соседского двора.
Егор выскочил на крыльцо в одной рубахе…





